Вопить и кушать - Гордый наш язык…

2015-07-02 14:10:16

Вопить и кушать

Хочется начать эту главу с примеров повыразительнее — чтобы заметнее было и сразу запомнилось. Ибо речь здесь пойдет о том, как скрытый в слове словесный образ — отталкивающий или приятный — руководит (вот точное слово: руководит!) и нашим выбором в речи, и историей слова тоже.

Часто спорят: кушать или есть — какое слово «культурнее»? Спросим: а в сравнении с чем? Оба они — слова литературные рядом с другими, вроде жрать или вовсе грубыми, из жаргона: шамать, трескать.

Неприемлемость слова возникает в отношениях между словами, вот, например:

кушать — есть — жрать…

вопить — кричать — орать…

Те, что слева, открывают ряды: высокие, торжественные, словно даже чуть-чуть нерусские. Кушать как будто вкушать, вопить роднится с возопить… Те же, что справа, — разговорные и даже грубые их варианты. Таких вариантов всегда много, многоточия и прерывают их поток, но каждый может продолжить ряд.

Средние — всегда норма. Они не столь величественны, как соседи слева, понемногу уходящие в прошлое, особенно в высоких своих формах; но они и не так вульгарны, как соседи справа, которые только еще добиваются места под солнцем. И добьются ли?

Супруга — жена — баба — такое соотношение слов известно почти два века, а изменений пока не заметно. Эмоциональность слова определяется местом его в стилевом ряду; само по себе никакое слово красок-оттенков не имеет.

Вот разговор москвича с заблудившимися провинциалами, которые в трамвае потеряли своих жен:

— Баб мы потеряли, жен то есть…

— Как же это можно в вагоне потерять супругу?

Этот разговор в повести Мясницкого «Приключения черноболотинцев в Москве» происходит в начале XX века, но и сегодня все три слова могут стать в общий ряд: супруга — жена — баба. Для собеседников только среднее слово является общим. Жена понятней, чем баба — для одного, чем супруга — для другого. В этом значении слово жена — общее для всех слово.

Но было время, когда и слово жена в смысле супруга воспринималось столь же грубым, как теперь баба.

Обычное, стилистически «среднее» слово и образует литературную норму. Слово жена — «нормальное» слово. Что архаично — то высоко, что пришло из народной речи — то пока что вульгарно; латинское слово вульгарис и значит — общенародный, обыкновенный, всем известный, из толпы или черни пришедший. Порочит ли это слово? Нет, но по месту и честь. Выкинуть слово вон? Пожалуй, если русская речь не дорога тебе. Но, уважая норму, сумей и понять, что держат ее какие-то силы. Лишиться их — значит нарушить норму. Осушишь болота на водоразделе, и пересохнут все речки, что берут в мшистых болотах невидное глазу свое начало и питают великие русские реки.

Давненько существуют в обиходной речи подобные «нехорошие» слова, никак не стать им признанно литературными. И все потому, что сегодня литературны другие: есть, кричать, жена. И они нормативными стали лишь после того, как появились: слева — высокие, прежде бывшие нормой, а ныне книжные, изысканные кушать, вопить, супруга; справа же — простонародные, грубые и в то же время образные жрать, орать, баба. Слева и справа пристраиваясь к привычным всем теперь есть, кричать, жена, они и делают их обычными, простыми, нейтральными в стиле, приемлемыми для всех. А поискать в истории, — найдутся суждения и о грубости слова есть, и о крикливости слова кричать, и о вульгарности многих других, какие не решишься тут даже изобразить… найдутся. Что касается тех, что справа в этом ряду, грубых, они сохраняют свой разговорный ранг лишь потому, что правее их нету пока слов. Они — сегодня граница допустимого, за которой уже идет вульгаризм.

Но в этих словесных рядах есть и еще что-то, может быть, более важное. Сравним имена и глаголы.

У глаголов эмоция запрятана глубже, но зато непосредственно проявляется в действии. Оттого у глагольных корней и оттенки изменяются чаще, дробятся и множатся, лишь потом отливаясь в имени. Жрать — как грубо, а жертва — по-прежнему высокое слово.

Еще и в пушкинские времена пожрать оставалось словом высоким, кушать оказывалось средним (его предпочитало тогда большинство писателей), а есть воспринималось как грубое и простое (хотя уже Пушкин и ввел его как слово, по стилю нейтральное). С середины XIX века жрать и пожирать разошлись окончательно, жрать стало значить с жадностью насыщаться — обычно о животных, затем — о нищих, о подневольных людях, наконец — обо всех, кто пожирает пищу. Однако в начале XIX века можно было о поросенке, хотя и породистом, одновременно сказать и кушает, и ест, в начале же XX — лексикограф считает вполне определенно, что вместо кушать следует говорить есть, и осуждает как неправильные выражения Собака кушает быстро и Кушать хочешь?

Между периодами, когда осуждалось жрать и осуждается кушать находится вторая половина XIX века, когда с опаской стали относиться уже и к кушать. Вот как это отражено в одном юмористическом произведении: «Все барышни грызли — нет, неловко, — кушали кедровые орешки», и слово кушали обязательно выделят. Собака не кушает, а жрет — но крайности всегда сходятся. Кушать и жрать, поменявшись местами в стиле, теперь одинаково противопоставились «среднему» есть, которое и стало литературной нормой. Пушкин был прав!

Возникло и право выбора — право литературности и образованности: «Кушать подано!» — в великосветском салоне и в трагедии; «Есть-то будешь?» — обычная речь; «Мне хочется не есть в человеческом смысле желания пищи, а жрать, как голодному волку» (Н. Лесков). И орать — разговорное слово и известно давно, но пришло оно в нашу речь в старинных устойчивых оборотах, а не в свободном употреблении, сначала только орать песню (у Гоголя, Л. Толстого, Куприна, Горького) или орать во все горло (от Вельтмана до Бунина, но лишь у писателей-южан). В столицах это слово вошло в обиход с середины прошлого века: многие бытописатели-журналисты употребляют его уже без выделений и кавычек, вот как у Ивана Панаева: «Останавливал его, чтобы не орал». В одном слове вся мысль древнего оборота, который сжался до слова, но смысл сохранил: орать — это и значит во все горло. Самое основное и, может быть, единственное значение слова в таких оборотах — громко кричать, но кричать уж воистину громко! Так и было в давности на Руси: орать — пашню пахать, да покрикивая, да постегивая.

Вопить тоже когда-то означало — кричать от испуга, скажем, — в диком лесу. Ну, а кричать и теперь понятно. Всегда находится общее значение для всей связки слов, как здесь — очень громко кричать. Однако при общности смысла эмоция в переборе корней постоянно меняется; она изменяет и образ слова. Да, во все времена и по разным поводам приходилось людям громко кричать, но изменялось при этом отношение к крику. Вопили — боялись, кричали — смеялись, орут — уже не боятся, а просто пугают. Именно такими оттенками смысла издавна отличались друг от друга эти три слова. Стал человек смелее, сильнее, крепче, не пугается всего вокруг, а при случае и сам прикрикнет.

В древности за столом «кусали куски» — кушали. Образ этот забылся, на смену выплыл новый: есть, значит — быть, жить-поживать. И этот образ расплылся со временем, на смену появился другой: жрать — значит есть как животное, жадно, много, иногда против воли, ведь жертва — та же треба, а ведь требуется и жертвуется не всегда добровольно.

Что заставляет человека, перебирая в сущности равнозначные слова, каждый раз отдавать предпочтение более острому, вызывающе резкому, подчас обидному? Желание выразить мысль не только в понятии, но и накалом чувств, эмоцией, выказывая личное свое отношение к тому, о чем речь, выбрав из множества слов только нужное в данный момент. И лишь поначалу оно шершаво, неприятно, коробит, а потом привычка и частое употребление слова ослабят его эмоциональный заряд, сотрут его выразительность и на фоне прочих станет оно обычным, нейтральным, для всех приемлемым словом.

Каждый раз передавая эмоцию человека, слова одного ряда как бы переступают грани дозволенного: за счет переходов в оттенках словесного образа создается и особое впечатление от слова. По-разному видятся мир и события, по-разному и выражаются люди. Значение у слов общее (это синонимы), да назначение разное.

Но тот уже факт, что слов таких много, и они вступают друг с другом в известные отношения, обогащает нашу речь. Обилие вариантов дает возможность выбора: сокровищница богата, она открыта для всех, пользуйся! Обычно это делает писатель, ему чаще других необходимо приискать единственно верное слово, расширить смысл его или обновить содержание, связать с другими. Поэт Н. Асеев, по словам К. Чуковского, требовал от писателей помнить исконное значение слова (ученые называют его этимоном от греческого 'etymon (истина, исходное) — нужно вернуть словам первоначальную их образность! Вводя в стихи слово печаль, следует помнить, что оно происходит от печь, и говоря о кручине, держали бы в памяти, что слово это восходит к глаголу крутить. Невероятная мысль! Не у каждого есть и время заниматься подобным оживлением образа слова, который, расплывшись от времени, отчасти исчез, отчасти утратил былую ценность нормы. Не очень точная возникает картина. Словесные образы смещаются во времени, что смазывает и четкость изображения; освежение слова превращается в расчетливое его свежевание. Оставим это этимологам и историкам.

За исторической сменою слов, каждый раз — по видимости — все более грубых, кроется ведь не простое желание себя показать, снагличать, выделиться. Представление о том, что говорится, образ речи каждый раз «освежается», обновляясь в своих признаках; незаметно для себя простым восприятием нового образа человек старается понять истинную ценность слова. Образ движется и живет, наполняясь все новыми оттенками, обогащая новыми признаками уже не значение слова, а само понятие, скрытое в словах одного ряда.

Кушать — хватать куски; чем это лучше, чем жрать? Но когда кушать было еще грубым, жрать выступало высоким книжным словом, пришедшим из славянского языка, означало оно приносить жертву богам, т. е. пожирать… и жрец с ним в родстве. Чем не высокий стиль?

Грубо и орать? Как знать, а может быть, вопить и того грубее? Ведь если последовать совету Асеева и каждый раз «освежать» в поэтической строке словесный образ, пред нами предстанет совершенно обратная картина. Орать — трудовое слово, это крик на пашне, на рабочую лошадь, на орь, которая тяжелой сохой проворачивает неподатливый суглинок; вопить же — слово священнодействия, потому что в ужасе вопили на требище, поминая языческого бога. Воплем пугались, ором — пугали, а в этом, согласитесь, есть какая-то разница.

Такой круговорот близких словесных образов и есть настоящее, а не надуманное, «освежение» смысла слова. Обносилось слово — на смену приходит новое, что таилось в запасниках словаря, подключается к устаревающему, наполняя его новым значением, но тут же и снимая с него налет исключительности и единственности. Каждый раз, когда возражаем мы против образной грубости новых слов, мы ограничиваем себя узким кругом отстоявшихся слов-понятий, без красок словесных, без движения смыслов в тех самых словах, которые предпочли мы из многих как слова литературные.

Крайним пределом эмоции в речи стали грамматически неопределенные слова, которые выражают высшую степень удивления, впечатления. Это и страх, и страсть, и ужас одновременно.

По виду они имена существительные, по значению наречия, по стилю верх выразительности, по правилам употребления в речи — совершенные анархисты, не признают никаких законов. Нормальные наречия относятся к глагольным словам: быстро идти, быстро идущий, быстро идя. Эти же ни с чем не считаются. Приходилось слышать даже такое: «Ужас большой!» — о слоне, а не об ужасе.

Не только степени действия, но и степени признака можно передать с помощью этих пугающих слов: «Ужас какой!», «Ужас как» да еще и «Ужасно слышать», «Ужасный крик» и т. д.

Их осудили, эти слова, с ними боролись, но ничего не помогло. Бьются где-то в глубинах языка и неуклонно, из поколения в поколение, вот уже двести лет, выражают собою непосредственно в разговоре возникшую эмоцию, почти равные «ах!» да «ох!».

Чем в большем почете у нас современное понятие, выраженное в точном и холодном термине, всегда однозначном, тем обнаженней проявляются эмоции, которые по контрасту выражают непосредственное душевное движение говорящего. И обозначается при этом не просто признак, а признак другого признака, случайный, неуловимый, возникающий именно в этот момент.

Слова для выражения «признака признака» постоянно обновлялись: каждое поколение предпочитало свой собственный знак восторга, отвергая все прочие. Окрашенные эмоцией слова всегда мимолетны.

В XVII веке сказали бы просто: «Очень рад». Затем его сменило выражение «Сильно рад», наконец появились уже знакомые нам «Ужасно рад» или «Страшно рад».

К. Чуковский полагал, что ужасно и страшно возникли уже в XX веке под влиянием английских выражений. Нет, не в наше время и не под чьим-то влиянием.

В начале XIX века в петербургских изданиях стали появляться странные сочетания, дотоле незнакомые публике. «Он отлично хорошо говорил по-русски», — сообщал Ф. В. Булгарин о А. С. Грибоедове. Но в то же время и москвич С. Т. Аксаков писал, что «пьеса шла отлично хорошо», а у Ф. М. Достоевского — «отлично хорошо знает». Такая была неудачная попытка усилить старое выражение очень хорошо, показывая высшую степень отличия. Была и другая возможность, говорили: очень прекрасно. На это грамматист XIX века А. Н. Греч заметил: «Также неправильно выражение очень прекрасно. Прекрасно само по себе значит — очень хорошо».

Одновременно с тем в устной речи существовало выражение «Ужасть как!». Сатирики употребляли это сочетание, когда хотели посмеяться над восторженными обывательницами. «Ужасть как ты славен!» («Живописец», 1772); «Я слышала, муж твой ужасть как занят» («Северная пчела», 1833). Вряд ли в те далекие годы дамы думали об английских выражениях. Но «страшное» женское слово ужас они уже впрягли в сравнительный оборот ужас как. Не совсем заменяет слово очень, но близко к нему.

Слово очень предпочитал еще и Достоевский, который, при любви к энергичным выражениям, говорит нередко даже так: мы очень поцеловались вместо мы крепко расцеловались. Обычным словом стало и сильно; его употребляют все — от Пушкина до Тургенева, во многих дневниках встречаем только его: «весть сильно поразила меня», «сильно хочется», «сильно нравится», «сильно одобрил». Не только очень и сильно. Мазурик с Сенной площади «смотрит шибко зажиточным» у Вс. Крестовского, а Подросток в романе Достоевского, мечтая стать Ротшильдом, думает о том, что для него «было капитально важно…» — капитально в связи с капиталами. А с конца 60-х годов пришли в нашу речь слова страшно и ужасно.

Особенно выделяется своим пристрастием к слову ужасно писатель П. Боборыкин, хотя еще в начале XX века стилисты выделяли его кавычками. Встречается и слово страшно, но также только при глагольной форме: «дорога была страшно избита» — читаем у Л. Пантелеева. Люди старшего поколения полагали в ту пору, что вместо крайне можно сказать очень: не так патетично, и подобные «словечки пересаливают какое-нибудь понятие, как, например, страшно, ужасно, когда никаких страхов и ужасов нет, и можно, в большей части случаев, вполне ограничиться бестрепетным чрезвычайно».

Юрист А. Ф. Кони вспоминал, что особенно часто подобные выражения встречались в его практике: «На каждом шагу в описании того, что произошло или могло произойти с потерпевшим». Но это наблюдалось в просторечии, отражало взволнованную речь испуганного человека.

Кроме крайне появлялись и другие слова. Вот — крепко: «крепко болен», «крепко длинная веревка». Неправильными выражениями считал их, как и все современники, учитель гимназии В. Долопчев, который в 1909 году напечатал «Опыт словаря неправильностей в русской разговорной речи»: лучше сказать очень, сильно. Характерное уточнение: сильно уже получило права гражданства наравне с очень, как и очень после XVIII века заменило прежние вельми и зело. Трудно поверить, но триста лет назад очень произносилось очунь и было грубым простонародным, а зело — совершенно нормальным словом! Сегодня зело настолько устарело, растратив весь заряд своей образности, что даже в историческом романе не каждый писатель решится его использовать, настолько оттеснили его и весьма, появившееся на месте вельми, и обычное для нас очень. Но ведь тем временем в смене слов продолжалось развитие степеней выразительности, хотя то, что раньше искали в качественных характеристиках — очень, отлично, капитально, шибко, — на исходе XIX века стали находить в количественных мерах: крайне, крепко, слишком.

Разговорные формы проникали в печать через мемуары, письма и сатирические листки. «Смерть жарко!» — восклицает один герой в пародийной трагедии «Свистка» (1853); «Смерть люблю поэзию!», «Страх сколько времени!» Как ни борись с этой стихией, она побеждает. Новые слова оказались более удобными, хотя бы тем, что не связаны с другими словами в предложении и выражают эмоцию всей речи целиком.

Вовсе не так просты ужас да страх. Они более осмысленны, чем прадедовские ах да ох. Можно сказать даже, что они выражают те же эмоции, но содержательнее междометий.

Только использовать их следует осмысленно. Не случайно заметил Лев Толстой одному писателю: «Вот вы пишете об ужасном случае. Но у вас много слов: страшный, ужасный. Это не годится. Страшные вещи надо, наоборот, писать самыми простыми, „нестрашными“ словами».

Взято отсюда